Tagged: Эстония

В четверг после заката

Когда-то, еще в дохристианские времена, Тáара подвизался у прибалтов богом грома. Если верить Генриху Латвийскому, он «родился на горе в красивой роще», почитал четверг, был хорош собой, и еще в 13 веке помогал местным в их многотрудной борьбе с крестоносцами. Четверг был у поклонников Тáара чем-то вроде еврейской субботы. Работы в этот день не поощрялись, зато приветствовались возлияния и танцы в лесной чаще.

Как-то раз в четверг я взял на работе отгул, но вместо танцев мы с женой отдали швартовы и ушли в грозовую ночь. План был такой: на север через Рижский залив, оставив остров Рухну с его мелями по правому борту, чтобы к полудню отшвартоваться в Кюрессааре, уже на острове Сааремаа, и встретить там «День моря», отдав должное упомянутым выше возлияниям.

Мы спустились под парусами вниз по реке, прошли морские ворота, приёмный буй, оставили за собой корабли, стоящие на якорях в ожидании лоцманов, потом за горизонтом скрылись почти все навигационные огни Рижского порта, и тут окончательно стемнело. Ветер зашёл и скис. «Мета» убрала стаксель и завела мотор. Дизельный движок тихонько урчал, форштевень разрезал почти чёрную воду, но дождя не было.

И тут великий Тáара, глава финно-балтийского языческого пантеона, решил развлечься. Он потянулся, расправил плечи, немного раздвинул тёмно-серые облака на черном небе и взял в руки бичи. Он хлестал сумрачный бархат беззвучными электрическими бичами, а потом довольно рокотал — то вдалеке, а то совсем близко. Иногда молнии били в воду в нескольких сотнях метров, уже с треском и шипением, и, почти одновременно — с резким оглушающим грохотом. Это было очень красиво и немного страшно: маленькая яхта в центре бескрайней небесной колыбели, а вокруг бешеная электрическая пляска, сменяющаяся тишиной, и снова удары молний, и опять тишина и темнота, и звон в ушах, и запах озона.

Так мы и шли на север, беседуя с богом.

Снова Пярну

Снова Пярну

Здесь много ос. Или что это за насекомые — с полосатым, вечно ищущим, острым брюшком, с острыми же бакенбардами, выдающимися вперёд на чёрно-жёлтой маске, под которой затаилась колючая обида? Они летают вокруг, они ползают по столу, они имеют виды на мой кофе. Только что рассвело, всё вокруг заляпано косым солнечным светом. Я сижу на палубе Меты, в кокпите, пью кофе и смотрю на удивительно гладкую поверхность воды.

Еще вчера дул сильный ветер, и акватория была измазана пенными полосами, покрыта короткими злыми волнами, трачеными зябкой рябью. Мы лихо отшвартовались к гостевому понтону под завывание и стоны. Кто ходил на парусной яхте, узна́ет эти звуки из тысячи других: так свистят и бьются порывы осеннего ветра в снастях стоящих в порту судов. Уставшие после ночного перехода, мы сразу завалились спать.

И вот странное дело: звуки ветра, которые должны были мешать заснуть,  складывались в колыбельную. В колыбельной были примерно такие слова: ты в порту, лодка привязана, всё хорошо. Тебе не нужно прокладывать курс, распознавать огни в темноте и вслушиваться в паруса. Ты в порту, в безопасности, и можно перестать на какое-то время думать о том, что случится в следующий момент. Ты в порту, волны и ветер пока не властны над тобой. А что там воет и гудит — да мало ли что воет и гудит в этом мире? Это же не шрапнель над головой, не саблезубый тигр у пещеры и не толпа на площади, скандирующая: «огня, еще огня!» — а ты стоишь и молишься лишь о том, чтобы раньше времени не лопнули верёвки, пока не провалишься в рваную, чёрную тишину, чтобы потом проснуться уже в маленьком портовом городе, в старом его квартале, в тесной корчме, где официант затеплит свечу в медном подсвечнике и подаст ужин на двоих. Вино из несуразно больших бокалов перетечёт куда-то под сердце, согреет, замедлит время, уравняет разговор с молчанием. Здравствуй, русский город Пернов, алеманский Перноу, эстонский Пярну. Снова вижу тебя как во сне.

Потом, уже в другой вечности, на следующее утро, я умылся, сварил себе кофе и разместился в кокпите за раскладным столиком, разглядывая вот этих вот ос и отхлёбывая из дурацкой кружки с якорем. Вот он я, одетый в тонкие брюки и синий флис, сижу босой, подтянув под себя ноги, и размышляю о том, что всё меняется. Это хорошая, сложная тема для размышления с кружкой кофе. Всё меняется, понимаете?

Вот, скажем, Пярну. Сюда я и на яхте приходил, и на машине приезжал, и всё было каждый раз совершенно по-новому. Каждый раз городок словно подменяли, оставляли только людей, здания и этот странный запах, состоящий из вчерашних стремительных облаков и сегодняшней медленной сырости.

Как бы это объяснить? Вот, скажем, после долгого отсутствия зашёл я как-то в подъезд дома, где вырос в детстве. Смотрю по сторонам. От парадной к лестницам — я помню — раньше вёл большой коридор с выгнутым в романском стиле потолком, высокий, покрытый светло-салатовой кафельной плиткой времён Первой Республики. Огромный такой, светлый коридор. И тут меня накрывает приступ как бы клаустрофобии, потому что этот коридор из детства, этот сверкающий тоннель в прошлое, эта арка греческого собора на самом деле оказывается кротовой норой, дырой в никуда, чревоточиной без выхода. Потолок низкий, и я могу, но боюсь дотронуться до него рукой. Стены обступают меня, заглядывая в самую душу, тени облепляют, словно мокрые простыни, эхо собственных шагов бросается обратно в ноги, вяжет лодыжки, липнет к икрам.

Вы, конечно, скажете, это всё потому, что я вырос, но на самом деле из собственного опыта отлично знаете, что не это — настоящая причина. Всё дело в том, что мы живём в относительном мире, где всё зависит от наблюдателя. С точки зрения коридора я, конечно, вырос, но какая у коридора может быть точка зрения? А у меня точка зрения есть, и все органы чувств уверенно говорят о том, что именно коридор съёжился, сжался, превратился в узкий лаз для воспоминаний о неважном, и попробуйте доказать мне обратное, только разругаемся вдрызг и неделю не будем разговаривать.

Кофе закончился, наступило утро. Осы куда-то исчезли. Мир вокруг стал огромным, небо — высоким, а море — бескрайним. На берегу появилась пара с двумя маленькими детьми и стала устраиваться на пикник. Всё меняется — это, конечно, истина, с которой не поспоришь. Но ведь всё и повторяется, что придаёт изменениям смысл.

Всё повторяется. Всё повторяется.

Каждый раз.